Бои в Каменноугольном бассейне
|
После похорон нашего командира я вернулся в полк, стоящий в Каменноугольном районе. Я получил в командование первый офицерский батальон. После смерти Дроздовского у всех в полку было чувство подавленной горечи. Начинался жестокий девятнадцатый год. Шли упорные бои за каждый клочок земли. Эти бои навсегда останутся в памяти всех бывших там. Это было своего рода топтание на одном месте — танец в крови и только исключительным маневрированием могли наши части побеждать во много раз превосходящего по численности врага.
В глухой зимний день я работал один до позднего вечера в штабе батальона. Вдруг слышу знакомый голос:
— Ваше высокоблагородие, разрешите войти?
Я и глазам не поверил: входит, по уставу, ефрейтор Курицын, подтянут, рыжие волосы расчесаны, усы нафабрены, но, кажется, слегка пьян.
Ефрейтор Курицын, мой вестовой с большой войны, остался в Тирасполе с моей матерью. Теперь верный Ричарда, Иван Филимонович, приехал служить со мной «как допрежде, на Карпатах» и покидать меня больше не желал. Он привез мне вести о матушке и все домашние новости. Из переданных писем я узнал конец моего брага Николая. Нечто лермонтовское, романтическое, всегда было для меня в фигуре и жизни моего младшего брата.
Сибирский стрелок, бесстрашный офицер, георгиевский кавалер, он в 1917-м году лечился в Ялте, после ранения в грудь. Это было его третье ранение.
В Ялте, — я узнал из писем, — во время восстания против большевиков, Николай командовал восставшими татарами. Николай был ранен на улице у гостиницы «Россия». Женщина, которую мой брат любил, подобрала его там и укрыла его на своей даче. Рана Николая требовала лазаретного лечения. Она отвезла Николая в госпиталь, стала ходить за ним сиделкой. Тогда-то пришел в Ялту «Алмаз» с матросами. В Ялте начались окаянные убийства офицеров. Матросская чернь ворвалась и в тот лазарет, где находился Николай. Толпа глумилась над ранеными, их пристреливали на койках.
Николай и четверо офицеров его палаты, все тяжело раненые, забаррикадировались, открыли из револьверов ответный огонь. Чернь изрешетовала палату. Все защитники ее были убиты. «Великая, бескровная» ворвалась. В дыму, в крови, озверевшие, бросились они на сестер, на сиделок, бывших в палате. Чернь надругалась и над той, которую любил мой брат.
За полученными письмами, сидя, я думал о моей матери и о невесте Николая. В дни глубокой горечи и раздумий, я понял, что все матери и невесты замучены в России и, что подняли мы борьбу не за одну свободную русскую жизнь, но за самого человека. В те горькие дни не раз утешал меня, вольно или невольно, мой ефрейтор Курицын, который принес с собой воздух покинутого дома, воспоминания о матери, о брате. До глубокой ночи часто толковали мы с ним о наших далеких, о наших человеческих временах.
Курицын, впрочем, вскоре, по старой привычке, начал, что называется, зашибать, иногда до того, что просто не стоял на ногах. За такие солдатские грехи мне приходилось отправлять почтенного Ивана Филимоновича под винтовку. Он стоит под винтовкой, а сам горько плачет. Конечно, я с Иваном Филимоновичем довольно скоро мирился.
У Курицына была непоколебимая вера в мою счастливую звезду. Если я шел в бой, то по его разумению, непременно будет победа. Позже, когда мы заняли Бахмут, остановились мы там на пивоваренном заводе. Я был в бою, а Курицын на заводе без помехи глушил пиво. К Бахмуту прорвались большевики. В городе заметались, вот-вот подымется паника. Курицын продолжал преспокойно осушать боченок, да и кони у нею расседланы, и вещи не собраны. Бахмутцы кинулись к нему с расспросами.
— Будьте благонадежны, — покручивая рыжие усы, успокаивал их этот новый Бахус. — Уж я вам говорю, что ничего не случится, когда Сам в бой поехал.
Иван Филимонович, как и все солдаты, называл меня Сам. Действительно, большевиков мы благополучно расшибли и к часу ночи я вернулся на завод. Там все было освещено. В зале нас ждала толпа гостей, обильный праздничный ужин. Я заметил в толпе штатских Курицына. Он был нагружен окончательно.
— Ты, братец, пьян, — сказал я проходя.
— Никак нет, господин полковник.
Он пошатнулся, но стал по уставу. От его рыжих волос, выпитое пиво, казалось, валило паром.
— Да ты посмотри на себя в зеркало...
Мне пришлось пообещать отправить утром Ивана Филимоновича под винтовку часа на три, но за него вступились все: хозяева, гости. Они-то и рассказали, как один Курицын, окруженный пивными бочками, своим невозмутимым спокойствием остановил Бахмутскую панику.
Ефрейтор Курицын, как обещался верно служить, так и служил до конца, а когда его свалил сыпняк, то ослабевшее сердце не выдержало, верный ефрейтор отдал Богу солдатскую душу.
Всю тяжкую зиму девятнадцатого года мы бились в Каменноугольном районе за каждый клочок земли. Это было какое-то топтание в крови. В солнечное время мы могли маневрировать. Мы точно таяли с каждым днем. И только нашим верным союзником было солнце. Метели и вьюга, пурга, всегда были нашими врагами.
Нет ничего глуше, ничего безнадежней русской метели, когда кажется, что исчезает все, весь мир, жизнь, и смыкается кругом воющая тьма.
О, как часто смыкалась вокруг нас русская тьма. Железный ветер скрежетал в голом поле. Колючий снег бил в лицо. Снег заносил сугробами наших мертвецов.
А бои все ширились, разрастались. Гражданская война жесточала».