Подростки в рядах Дроздовских частей

Малочисленному отряду генерала Май-Маевского, все время приходилось, находясь в Донецком бассейне, вести бои и сдерживать во много раз превосходящие силы красных, и по численности и по вооружению, стремящихся захватить бассейн. В составе частей красных кроме обычных красноармейцев было немало матросов, китайцев, латышей и даже бывших пленных — немцев. Все части красных входили в состав 1-й советской армии при многочисленной артиллерии и большом числе бронепоездов.

Сплошного фронта здесь не было и велась в этом районе чисто маневренная война. Обе стороны действовали отдельными отрядами, а благодаря тому, что в Донецком бассейне очень густая железнодорожная сеть, она использовалась в полной мере. (См. схему № 8.)

Схема железнодорожной сети Донецкого бассейна

Как правило, большевистские части воевали только днем, а свои наступательные операции проводили тогда, когда их численно собиралось большое количество и почти всегда при поддержке бронепоездов. С нашей же стороны силы были небольшие и, по словам полковника Петрова, представляли из себя «миф один», но наше положение спасали — умелое руководство, способность частей маневрировать при всяких условиях, выдержка, стойкость и храбрость.

Действовали мы небольшими отрядами, а артиллерия очень часто даже поорудийно. На ночь батарейцы обычно снимались с позиции и уводили орудия в ближайший тыл. С рассветом, а иногда и немного раньше, орудие, взвод или батарея вновь появлялись на своем месте на позиции. Расход снарядов и патронов был ограничен. В то же самое время красные, имея громадные запасы снарядов и патронов, расходовали их в неограниченном количестве. Меткость их стрельбы была весьма слабая, что также спасало наше положение в Донецком бассейне.

Ввиду малочисленности наших войск были нередки случаи, когда для обороны отдельных пунктов оставались отряды всего лишь в 10—20 человек с пулеметом и, при наступлении на них красных, из резерва отправлялся отряд. Наши бронепоезда также принимали деятельное участие в обороне Каменноугольного района. Главная же тяжесть боев пала на так называемые цветные полки (Дроздовский, Корниловский, Марковский и Алексеевский), Самурский и Белозерский полки. В рядах цветных полков было много юных добровольцев: студентов, гимназистов, кадет и реалистов. В строю шли вместе в огонь офицеры, солдаты, бывшие красноармейцы, взятые ранее в плен, молодежь и даже дети добровольцы.

«Мальчики добровольцы, о которых я попытаюсь рассказать, — пишет в своей книге генерал Туркул, — может быть самое нежное, прекрасное и горестное, что есть в образе Белой Армии. К таким добровольцам я всегда присматривался с чувством жалости и немного стыда. Никого не было жаль так, как их, и за всех было стыдно, что такие мальчуганы обречены с нами кровопролитию и страданиям.

Кромешная Россия бросила в огонь и детей. Это было как жертвоприношение. Подростки, дети русской интеллигенции, всюду поголовно отзывались на наш призыв. Я помню, как, например, в Мариуполе, во время похода Яссы—Дон, к нам в строй пришли почти полностью все старшие классы местных гимназий и училищ. Они убегали к нам от матерей и отцов. Они уходили за нами, когда мы оставляли города. Кадеты пробирались к нам со всей России. Русская юность, без сомнения, отдала Белой армии всю свою любовь, и сама Добровольческая армия есть прекрасный образ юности русской, восставшей за Россию.

Мальчуганы умудрялись протискиваться к нам сквозь все фронты. Они добирались до кубанских степей из Москвы, Петрограда, Киева, Иркутска, Варшавы. Сколько раз приходилось опрашивать таких побродяжек, загорелых оборвышей в пыльных стоптанных башмаках, исхудавших, белозубых мальчишек. Они все желали поступить добровольцами, называли своих родных, город, гимназию или корпус, где учились.

       — А сколько тебе лет?

      — Восемнадцать, — выпаливал пришедший, хотя сам, что называется, от горшка три вершка. Только головой покачаешь. Мальчуган, видя, что ему не верят, утрет обезьяньей лапкой пот со щеки, перемнется с ноги на ногу:

      — Семнадцать, господин полковник.

      — Не ври, не ври...

Так доходило до четырнадцати. Все кадеты, как сговорились, объявляли, что им по семнадцати.

      — Но почему же ты такой маленький? — спросишь иной раз такого орла.

      — А у нас в семье рослых нет. Мы такие, малорослые.

Конечно, в строю приходилось быть суровым. Но с какой нестерпимой жалостью посмотришь иногда на солдатенка во все четырнадцать лет, который стоит за что-нибудь под винтовкой, «сушить штык», как у нас говорилось. Или как внезапно падало сердце, когда заметишь в огне, в самой жаре, побледневшее ребяческое лицо, с расширенными глазами. Кажется, ни одна потеря не била так по душе, как неведомый убитый мальчик, раскидавший руки в пыльной траве. Далеко откатилась малиновая дроздовская фуражка, легла, пропотевшим донышком, вверх.

Мальчуганы были, как наши младшие братья. Часто они и были младшими в наших семьях. Мы их звали «баклажками», то же, что фляга, необходимая принадлежность солдатской амуниции. Но в самой фляжке, мирно и весело побрякивающей у солдатского пояса, ничего боевого нет. «Баклажки» не обижались.

Вспоминаю еще, какие пополнения приходили к нам на походе. Помню, под Бахмутом, у станции Яма, с эшелоном первого батальона пришло до сотни добровольцев. Я уже командовал тогда батальоном и задержал его наступление только для того, чтобы принять их. Смотрю, а из вагонов посыпались, как горох, самые желторотые молокососы, прямо сказать, птенцы. Высыпались они из вагона, построились. Звонкие голоса школьников. Я подошел к ним. Стоят хорошо, но какие у всех детские лица. Я не знаю, как и приветствовать таких бравых бойцов.

      — Стрелять вы умеете?

      — Так точно, умеем, — звонко и весело ответило все пополнение.

Мне так не хотелось принимать их в батальон, сущие дети. Я послал их на обучение. Двое суток гоняли мальчуганов с ружейными приемами, но что дальше делать с ними, я не знал. Не хотелось разбивать их по ротам, не хотелось вести с собой детей в бой. Они узнали, вернее почуяли, что я не хочу их принимать. Они ходили за мной, что называется по пятам, они шумели, как галки, упрашивали меня. Все божились, что умеют и стрелять, и наступать.

Мы все были тогда очень молоды, но была невыносима эта жалость к детству, брошенному в боевой огонь, чтобы быть в огне сожженным, истерзанным. Не я, так кто-нибудь другой, должен был все же их взять с собой. Со стиснутым сердцем я приказал разбить их по ротам, а через час, под огнем пулеметов и красного бронепоезда, мы наступали на станцию Яма, и я слушал звонкие голоса моих удалых мальчуганов. Яму мы взяли. Только один из нас был убит. Это был мальчик из нового пополнения. Я забыл его имя.

Над полем горела вечерняя заря. Только что пролил дождь. Был необыкновенно безмятежен, чист, светящийся воздух. В долгой луже на полевой дороге отражалось желтое небо. Над травой дымила роса. Тот мальчик в скатанной солдатской шинели, на которой были капли дождя, лежал на дороге, в колее. Почему-то мне очень запомнился. Были полуоткрыты его застывшие глаза. Он смотрел на желтое небо. У мальчика на груди нашли помятый серебряный крестик и клеенчатую черную тетрадь, гимназическую «общую тетрадь», мокрую от крови. Это было нечто вроде дневника, вернее, переписанные по гимназическому и кадетскому обычаю стихи, чаще всего Пушкина и Лермонтова. Странно запомнились две строчки:

Гонимы вешними лучами,
С окрестных гор уже снега...

а что было дальше, я теперь забыл. Я сложил крестом на груди совершенно детские руки, холодные и в каплях дождя.

Тогда, как и теперь, мы все почитали русский народ великим, великодушным, смелым, справедливым. Но какая же справедливость и какое великодушие в том, что вот русский мальчик убит русской же пулей и лежит на колее, в поле? И убит он за то, что хотел защитить свободу и душу русского народа, величие, справедливость, достоинство России. Сколько сотен тысяч взрослых, больших, должны были бы пойти в огонь за свое отечество, за свой народ, за самих себя, вместо того мальчугана. Тогда бы ребенок не ходил бы с нами в атаки. Но сотни тысяч взрослых, здоровых, больших людей, не отозвались, не тронулись, не пошли. Они пресмыкались по тылам, страшась только за спою еще упитанную в те времена человеческую шкуру. А русский мальчуган пошел в огонь за всех. Он чуял, что у нас правда и честь, что с нами русская святыня.

Вся будущая Россия пришла к нам, потому что именно они добровольцы, эти школьники, гимназисты, кадеты, реалисты, должны были стать творящей Россией, следующей за нами. Вся будущая Россия защищалась под нашими знаменами, она поняла, что советские насильники готовят ей смертельный удар.

Бедняки офицеры, романтические штабс-капитаны и поручики, и эти мальчики добровольцы, хотел бы я знать, каких таких «помещиков и фабрикантов» они защищали?

Они защищали Россию, свободного человека в России и человеческое русское будущее. Потому-то все русское будущее, честная русская юность, вся была с нами. И ведь это совершенная правда. Мальчуганы всюду, мальчуганы везде.

Гимназист Иванов, ушедший в Дроздовский поход, или кадет Григорьев, — запишет ли кто-нибудь и когда-либо, хотя бы только десятки тысяч всех русских детским имен?

Я вспоминаю гимназиста Садовича, пошедшего с нами из самых Ясс. Был ему шестнадцатый год. Быстроногий, белозубый, чернявый, с родинкой на щеке, тощий, что называется — шибздик. Как-то странно подумать, что теперь он стал настоящим мужчиной с усиками.

Павлик, мой двоюродный брат, красивый, рослый мальчик, кадет Одесского корпуса, был тоже «баклажкой». Когда я ушел с Дроздовским, он был у своей матери, но знал, что я либо в Румынии, либо пробиваюсь с отрядом по русскому югу, на Ростов и Новочеркасск. И вот ночью, после переправы через Буг, к нашей заставе подошел юный оборванец. Он назвал себя моим двоюродным братом, но у него был такой товарищеский вид, что офицеры ему не поверили и привели ко мне. За то время, как я не видел его, он могуче, по-мальчишески, внезапно вырос. Он стал выше меня, а голос смешно ломался. Павлик ушел из дому за мной, в отряд. Он много блуждал и нагнал меня только на Буге. С моей ротой он пошел в поход. В Новочеркасске мне приказано было выделить взвод для формирования четвертой роты. Павлик пошел а четвертую роту. Он потемнел от загара, как все стал строгим и внимательным. На моих глазах он мужал. В бою под Белой Глиной Павлик был ранен в плечо, в ногу и тяжело в руку. Руку Павлику свело. Она не разгибалась, стала сохнуть. Светловолосый, веселый мальчуган оказался инвалидом в восемнадцать лет. Но он честно служил и с одной рукой. Едва отлежавшись в лазарете, он прибыл ко мне в полк. Не буду скрывать, что мне было жаль исхудавшего мальчика с высохшей рукой и я отправил его отдохнуть, как следует, в отпуск в Одессу. Там была в то время моя мать. Павлик весело рассказывал мне потом, как мать, которой пришлось жить в Одессе под большевиками, читала в советских сводках о белогвардейце Туркуле с его «белобандитскими бандами», которых, по-видимому, порядком страшились товарищи. Мать тогда и думать не могла, чтобы этот страшный белогвардеец Туркул был ее сыном, по-домашнему Тосей, молодым и в общем скромным штабс-капитаном. Тогда Павлик открыл матери тайну, что белый Туркул есть именно я. Мать долго не хотела верить. Такой грозной фигурой малевали, честили и прославляли меня испуганные советские сводки, что даже родная мать меня не признала.

Павлик, вернувшись из Одессы, был, без руки, негоден к солдатскому строю и я зачислил его в мой штаб. Тогда же, по секрету от Павлика, я представил его на производство в офицерский чин.

В одном бою, уже после нашего отступления, я со своим штабом попал под жестокий обстрел. Мы стояли на холме. Красные крыли сильно. Кругом взлетали столбы земли и пыли. Я обернулся за чем-то и увидел, как у холма легли в жесткую траву солдаты связи, а с ними лег и мой Павлик, прижавшись лицом к земле. Он точно почувствовал мой, взгляд, поднял голову и сразу стал на ноги, вытянулся, а сам начал краснеть и слезы выступили на глазах.

Вечером, устроившись на ночлег, я отдыхал на походной койке в хате, вдруг слышу легкий стук в дверь и голос:

      — Господин полковник, разрешите войти.

      — Войдите.

Вошел Павлик. Стал у дверей. По-солдатски молчит.

      — Тебе, Павлик, что?

Он как-то встряхнулся и уже вовсе не по-солдатски, а застенчиво, по-домашнему, сказал:

      — Тося, даю тебе честное слово, я никогда больше не лягу в огне.

      — Полно, Павлик, что ты...

Бедный мальчик! Я стал его, как умел, успокаивать, но только отпуск в хозяйственную часть, на кутью к моей матери, к тете Соне, как он называл ее, убедил, кажется, Павлика, что мы с ним такие же верные друзья и удалые солдаты, как и раньше.

Всем матерям, отдавшим своих сыновей огню, хотел бы я сказать, что их сыновья принесли в огонь святыню духа, что во всей чистоте юности легли они за Россию. Их жертву видит Бог.

Я хотел бы сказать матерям, что их сыновья, солдаты без малого в шестнадцать лет, с нежными детскими впадинами на затылках, с мальчишескими тощими плечами, с мальчишескими шеями, повязанными в поход домашними платками, стали святыми отроками России.

Россия молодая пошла с нами в огонь. Необычайна, светла и прекрасна была в огне юная Россия. Такой никогда и не было, как та, под боевыми знаменами, с детьми добровольцами, пронесшаяся в атаках и крови сияющим видением.

Та Россия, просиявшая в огне, еще будет. Для всего русского будущего та Россия, бедняков офицеров и воинов мальчуганов, станет русской святыней, Скинией Завета».